Крик его, бешеный, страстный и дикий, – крик простреленной навылет волчицы, – вылетел на середину площади, метнулся под мост и, отталкиваемый отовсюду звуками просыпающегося большого города, стал глохнуть и в минуту зачах. Великолепное осеннее утро скатилось с мокрых крыш на улицы Москвы. Город двинулся в будничный свой поход.
Цитаты из книги «Двенадцать стульев»
– Вы пугаете меня, гражданин матрац!
– Молчи, дурак! Ты не знаешь всего! Ты еще возьмешь в Мосдреве кредит на мебель.
– Я убью тебя, матрац!
– Щенок. Если ты осмелишься это сделать, соседи донесут на тебя в домоуправление.
Трамваи визжали на поворотах так естественно, что, казалось, будто визжит не вагон, а сам кондуктор, приплюснутый совработниками к табличке «Курить и плевать воспрещается». Курить и плевать воспрещалось, но толкать кондуктора в живот, дышать ему в ухо и придираться к нему без всякого повода, очевидно, не воспрещалось. И этим спешили воспользоваться все. Был критический час. Земные и неземные создания спешили на службу.
В Ленинграде, на Васильевском острове, на Второй линии, жила бедная девушка с большими голубыми глазами. Звали её Клотильдой. Девушка любила читать Шиллера в подлиннике, мечтать, сидя на парапете невской набережной, и есть за обедом непрожаренный бифштекс. Но девушка была бедна. Шиллера было очень много, а мяса совсем не было. Поэтому, а ещё и потому, что ночи были белые, Клотильда влюбилась.
Дворник замычал низким и страстным голосом, каким иногда среди ночной тишины вдруг горячо и хлопотливо начинает бормотать унитаз.
Рисунок, сделанный хвостом непокорного мула, по сравнению с транспарантом Остапа показался бы музейной ценностью. Вместо сеятеля, разбрасывающего облигации, шкодливая рука Остапа изобразила некий обрубок с сахарной головой и тонкими плетьми вместо рук.
Мой старый друг, вы больны организационным бессилием и бледной немочью.
При этих словах Кислярскому захотелось дать ещё пятьдесят рублей, но больше уже не приходить ни на какие заседания.
Елена Станиславовна, встревоженная исчезновением всего старогородского ареопага, метала карты с возмутительной небрежностью. Карты возвещали то конец мира, то прибавку к жалованью, то свидание с мужем в казённом доме и в присутствии недоброжелателей – пикового короля.
Да и само гадание кончилось как-то странно. Пришли агенты – пиковые короли – и увели прорицательницу в казённый дом, к прокурору.
Говорить так о стропилах – всё равно, что утверждать, будто бы виолончель рожает детей.
Здесь Паша Эмильевич, обладавший сверхъестественным чутьем, понял, что сейчас его будут бить, может быть, даже ногами.
Наступила звёздная ветреная ночь. Население тиражного ковчега уснуло.
Львы из тиражной комиссии спали. Спали ягнята из личного стола, козлы из бухгалтерии, кролики из отдела взаимных расчётов, гиены и шакалы звукового оформления и голубицы из машинного бюро.
Искусство сумасшедших, пещерная живопись или рисунок, сделанный хвостом непокорного мула, по сравнению с транспарантом Остапа казались музейными ценностями.
Ипполит Матвеевич бродил по саду, натыкаясь на скамьи и принимая окоченевшие от ранней весенней любви парочки за кусты.
… Сама юность волнующая,
Сама младость ликующая,
К поцелуям зовущая,
Вся такая воздушная.
Секретарь суда грешил стишками.
На третьем ходу выяснилось, что гроссмейстер играет восемнадцать испанских партий. В остальных двенадцати черные применили хотя и устаревшую, но довольно верную защиту Филидора. Если б Остап узнал, что он играет такие мудреные партии и сталкивается с такой испытанной защитой, он крайне бы удивился.
— А доктор что говорит?
— Что доктор! В страхкассе разве доктора? И здорового залечат!
Что, усы дороги вам как память?
— Только вы, дорогой товарищ из Парижа, плюньте на все это.
— Как плюнуть?!
— Слюной, — ответил Остап, — как плевали до эпохи исторического материализма.
Чудесен шахматный закон и непреложен:
Кто перевес хотя б ничтожный получил
В пространстве, массе, времени, напоре сил
Лишь для того прямой к победе путь возможен.